Что почитать о Большом терроре. Часть I.

Что же почитать, чтобы хотя бы приблизиться к пониманию того, что произошло с нашей страной во времена Большого террора? Сводки МВД? Исследования? Наверное, да и да. Но мне кажется самым важным услышать тех, кого так старательно пытались заставить замолчать, выслушать их рассказы о том, что случилось с ними, что они чувствовали во время всего происходившего и как им удалось сохранить свою личность, остаться собой.

Поэтому я считаю, что знакомство с этой темой надо начинать с воспоминаний жертв террора. О некоторых их них я расскажу в этом посте, все они не поместятся в один пост, поэтому постов будет несколько.

Составляя этот список, я задумалась, как писать об этих людях? Как представлять их вам? Давать ли краткую справку о приговоре или описывать выдуманные и приписанные им преступления? Но потом я поняла, что все они, авторы этих воспоминаний, выжили, прошли через ад лагерей и да, это огромная часть их жизни, но эта случившаяся с ними несправедливость не смогла заслонить собой их личности! Все они вопреки произошедшему стали чем-то большим, нежели просто папкой в архиве НКВД. Поэтому не будет тут биографических справок, рассказывающих о деталях выдуманных дел. Будут их голоса, ведь это самое главное – не дать их голосам умолкнуть.

Евгения Гинзбург и Павел Аксёнов, незадолго до ареста

Евгения Гинзбург и Павел Аксёнов, незадолго до ареста

         «Крутой маршрут» Евгения Гинзбург

«И вот наступил — этот девятьсот проклятый год, ставший рубежом для миллионов»

Если бы меня спросили, какую одну единственную книгу я бы посоветовала прочитать о репрессиях в России, я бы назвала книгу воспоминаний, написанную Евгенией Гинзбург. Этот сравнительно подробный рассказ о том, как происходила схватка не на жизнь, а на смерть между бессмысленно жестокой машиной репрессий и женщиной, матерью двух мальчиков, одного из которых, Алексея, она больше никогда так и не увидит, он погибнет в блокаду, а с другим, Васей, ей придется знакомиться заново в Магадане спустя много лет. Евгения Соломоновна обладала даром слова, который унаследовал и развил ее сын Василий Аксёнов, ставший большим писателем и написавший впоследствии «Московскую сагу» и «Таинственная страсть. Роман о шестидесятниках».

Евгения Гинзбург с сыном Василием Аксёновым

Евгения Гинзбург с сыном Василием Аксёновым

Для меня в «Крутом маршруте» особенно важным было то, что написала эту книгу женщина, ее вечно молодой голос так и слышится, когда читаешь о поворотах на ее поистине крутом маршруте. Её разум, её великодушие и извечная, хотя и чаще всего не высказанная надежда на лучшее. Её мягкий юмор и умение напомнить другим и себе, что жизнь не кончена, каким бы адом не казалось происходящее. История Евгении Гинзбург – это безусловно история о невероятной удаче, о везении. И это наводит на мысль о том, сколько же их, навек замолчавших, возможно не менее талантливых, но менее удачливых людей, которые не написали свою книгу воспоминаний, которым при жизни так и не удалось вдохнуть чистый свободный воздух.  Вот, например, она пишет о том, как все шло к высшей мере наказания — к расстрелу:

Была девочка. Женя, Женечка. И мама заплетала ей косички. Была девушка. Влюблялась. Искала смысла в жизни. И были расцветные женские годы — 27–28. И были Алеша с Васей. Сыновья.

В камере мертвая тишина. Здесь это первый случай. Отсюда еще никто не шел на военную коллегию. Всем — «тройка», «особое», в крайнем случае — трибунал. И никому еще не предъявляли такого обвинительного заключения. Чтобы с оговоркой, что в 24 часа. Сомнений в моей завтрашней судьбе нет ни у кого.

Меня гладят по косам, с меня снимают туфли, мне суют в рот каким-то чудом пронесенный через все обыски порошок веронала. Но он не помогает. Организм не хочет тратить на сон последние часы своего существования.

Всю ночь я сижу за столом в середине камеры, и надзирательница не делает мне замечаний. В людях, окружающих меня, раскрываются «душ золотые россыпи». Трудно поверить, что это те самые, которые подозревали друг друга в черном предательстве. Они заучивают наизусть имена моих детей и адреса родных, чтобы в случае, если сами уцелеют, рассказать им о моих последних часах.

Трудно, почти невозможно передать ощущения и мысли смертника. То есть передать, наверно, можно, но для этого надо быть Львом Толстым. Я же, вспоминая ту ночь, могу только отметить какую-то странную резкость в очертаниях всех предметов и мучительную сухость во рту. Что касается потока мыслей, то если бы его воспроизвести в точной записи, получились бы странные вещи.

Успевают ли люди почувствовать боль, когда в них стреляют? Господи, как же теперь Алеша и Вася будут анкеты заполнять! Как жалко новое шелковое платье, так и не успела надеть ни разу… А шло оно мне…

Вот так или примерно так текли мысли.

Но к счастью эта чаша миновала:

Темнота снова надвигается. Сейчас захлестнет совсем. И вдруг…

Что это? Что он сказал? Точно ослепительный зигзаг молнии прорезает сознание. Он сказал… Я не ослышалась?

…К десяти годам тюремного заключения со строгой изоляцией и с поражением в правах на пять лет…

Все вокруг меня становится светлым и теплым. Десять лет! Это значит — жить!

В книге описывается, как подготавливался и как был осуществлен арест Евгении Соломоновны. Потом, спустя время, она узнает, что старшего сына забрали в Ленинград родственники, а младший сын едва не пропал в детприемнике НКВД, детям арестованных по 58 статье обычно меняли имя и фамилию, чтобы совершенно разорвать семейные связи, чтобы ребенка больше было никогда не найти. Но маленькому Васе повезло, вот что рассказывал Василий Аксёнов в своем интервью для «Эха Москвы»:

В общем, она ушла. Я этого не помню совсем, они как-то так исчезали из моей четырёхлетней (выделено мной — М.Г.) жизни, родители, сначала мать. Потом отец. Обычно было наоборот – сначала сажали отца, потом мать. Но маму посадили за полгода до отца. И ходили с обысками, запечатывали комнаты. У нас была довольно большая по тогдашним стандартам квартира, поскольку отец был председатель Горсовета, пятикомнатная, по-моему, квартира. И они так запечатывали комнаты.

И вот это то, что я помню, кстати говоря. Я очень любопытствовал, как это делается. Сидел там милиционер и запечатывал воском комнату, а я прямо умирал от любопытства, крутился вокруг него и смотрел, как он это делал. По-моему, не сразу все комнаты были запечатаны, а как-то одна за другой, они увозили какие-то реквизированные вещи, библиотеку. Вещей там было не так много, и довольно жалкий скарб там был, несмотря на то, что такие шишки в городских масштабах были. Ни черта они не накопили, ничего у них не было, кроме патефона. Ну и книги.

И в конце-концов, мы остались в одной комнатёнке, самой маленькой. И я со своей бабушкой, матерью отца и с няней и с двумя деревенскими женщинами. И в эту комнатку уже за мной приехали, через месяц после взятия отца приехал наряд НКВД и меня увезли. То, что я помню зрительно – это была светлая летняя ночь, эмку помню с занавешенными окнами. Мне кажется, я хорошо помню тётку, которая была в этой команде НКВДэшной. Она была в кожаной куртке. И помню, что она дала мне конфету и сказала: «Едем к папе и маме» (выделено мной — М.Г.). 
Я помню, как меня посадили в эту эмку, а две мои старухи, нянька и бабка, стояли на крыльце и выли, так по-русски, как русские бабы воют. Вот это я запомнил.

<…>

И там, в Костромском детдоме я был, кажется, полгода. И только уже в 1938 году приехал дядя, который получил разрешение взять меня. Дядя Андриан Васильевич, брат отца, он был уже изгнан с работы, был доцентом истории в университете Сталинобада. Его оттуда выгнали, он приехал в Казань, был безработным. В общем, он как-то ждал каждый день, что его арестуют. Ему нечего было терять. И он однажды поддав водочки, пришёл туда, в НКВД и начал кулаком стучать: «Отдайте, — говорит, — мальчика!» И ему вдруг сказали: «Забирайте».

Евгения Соломоновна попала в воронку НКВД в начале 1937 года, в это время во время допросов женщин еще не били, однако в репертуаре следователей были не менее жестокие методы. Одним из них были изматывающие ночные пытки:

— Сейчас скоро уже ужин, а там и койки спускать будут. Хоть бы ночью на допрос вас не вызвали, дали бы отдохнуть после первого потрясения…

Тут только я заметила, что две железные койки подняты к стене на крючках. Спускать их разрешалось с одиннадцати до шести утра по специальному сигналу. В шесть — подъем, и до одиннадцати лежать нельзя. Только стоять или сидеть на табуретках.

То есть днем в камере лежать нельзя, глаза закрывать тоже нельзя, спать, одним словом, нельзя.

Майор Ельшин уже очень устал. Через два примерно часа он звонит куда-то, и на смену ему приходит… все тот же Царевский. Именно ему и приходится сдать написанное мною заявление.

Он приходит в исступление: брызжет слюной, изрыгает ругательства, хватается за револьвер. Но я знаю, что убивать им запрещено, тем более что следствие еще не закончено. Об этом мне подробно рассказала Ляма, мой милый тюремный инструктор.

И я молчу. Молчу и мечтаю о своей камере. Но он держит меня до самого подъема, до шести утра.

Ночью человека вызывали на допрос, который шел практически всю ночь, примерно в половину шестого утра подследственного отпускали, тот успевал лечь и заснуть и тут наступало шесть утра, а значит, подъем. До вечера человеку не разрешали спать, а ночью снова вызов на допрос. И так по кругу, пока измотанный бессонницей человек не был готов подписать признание в чем угодно.

К сожалению, это распространенная в те времена пытка не осталась в прошлом, вот что можно, например, прочитать в интервью бывшего сотрудника полиции, опубликованном на «Медузе»:

В моей практике никто мешок на голову человеку не надевал, но, на мой взгляд, это не физическая ломка, а психологическая. Вы сами наденьте себе мешок на голову. Это делается не для того, чтобы вас задушить, а чтобы вызвать чувство паники и страха. Другая психологическая пытка часто применялась в НКВД и гестапо. Она применялась и мной. В ней нет ничего противозаконного (выделено мной — М.Г.). Например, мы с вами беседуем четыре часа — это допрос. После этого вы заходите в камеру, загруженный вопросами, и хотите отдохнуть. Через полчаса на допрос вас дергает другой сотрудник. Через сутки подобного режима без сна вы мне расскажете все, что знаете. Мое хобби — история, и про бессонницу я узнал, когда читал какие-то воспоминания сотрудников НКВД и гестапо. В гестапо, понятное дело, ребята могли вообще не стесняться.

 

Н.И. Гаген-Торн в ссылке на Колыме

Я дышала, слушала, думала:
Прекрасен солнечный восход
И тени на траве.
Прекрасен ласточки полет
В прозрачной синеве.
Ты слышишь запахи полей
И тонкий пар с реки?
Зачем же Родины моей
Так раны глубоки?

Memoria  Н.И.Гаген-Торн

Еще одна книга, написанная женщиной, продолжает наш список. Нина Ивановна Гаген-Торн была выдающимся этнографом, специалисткой по фольклору и поэтессой. Однако в конце 1936 года она была всего лишь очередной арестованной органами НКВД. Истории, которые рассказывает Нина Ивановна в своей книге воспоминаний, в той части, которая посвящена ее аресту, а точнее арестам и заключению, ужасающе напоминают прочитанное в «Крутом маршруте»:

Отбой! Опять проверяют. И расстилаются постели. Иногда по ночам доносятся какие-то крики. Все вздрагивают. Поднимают головы. Тревожно прислушиваются. И — опять тишина. Щелкает ключ. Звучит фамилия. Названный вскакивает встревоженно. «Одевайтесь! На допрос!» Камера напряженно затихает. Почему всегда ночью, удивлялась я, что им, нет времени днем? Мне как-то не приходило в голову, что это делалось специально, ибо ночные допросы оказывают терроризирующее действие. Странно вспомнить, но мне почему-то совсем не было страшно: в это первое время еще не было нарушено окончательное доверие к советской власти. Казалось: очередная глупость, очередное недоразумение! Разберутся, конечно! Страха не было: своя советская власть.

Рассуждения Н.И.Гаген-Торн относительно исторических масштабов происходившего, значения тех событий, причин и следствия выдают в ней не просто талантливого человека, но и обладательницу поистине академического аналитического ума. Высказанные ею мысли, увы, не потеряли своей актуальности:

…С точки зрения исторического процесса, в Человечестве нет разницы между фигурами Муссолини, Гитлера и Сталина. Это — единый, характерный для XX века кризис капиталистической системы и развитие централизованного Государства, взявшего на себя руководство плановым производством и опирающегося на рычаги в виде правящей партии. Носят ли они черные рубашки, коричневые рубашки или красные билеты в кармане — нет разницы. Они — орудия государственной централизации, сосредоточенной в руках Вождя. А во имя этой централизации и полноты власти вождь должен уничтожать все инакомыслящее. Он неизбежно должен стремиться к уничтожению всякого, кто может стать соперником, всякого, кто подвергнет критике Его, ибо он — воплощение централизации.

Так они и делали, стремясь создать вокруг себя пустое место. А я задумывалась: что же будет дальше?

У абсолютной монархии, декретировавшей свою божественность, был закономерный выход — такой же божественный наследник, принимающий власть. На этом держались династии фараонов, династии христианских, китайских и ассирийских монархов.

Если идеи божественности недостаточно внедрялись, как это было в кочевых империях Аттилы, Чингиза, Тимура, — после смерти владыки неизбежно возникали разрушающие централизацию центробежные силы, хотя и были законные наследники. Эти — даже не заботятся о своих преемниках, словно рассчитывают быть бессмертными…Ох, несдобровать им! Кончится тем, что каждый захочет всемирной власти и Левиафаны схватятся в смертельной борьбе…

Когда я читала воспоминания людей, прошедших через советские лагеря, больше всего меня ужасало поведение следователей, конвоя и лагерной администрации. Как будто ничего человеческого не было в этих людях. А потом поняла, просто они как раз в арестованных и заключенных людях не видели ничего общего с собой, не считали их равными себе, не считали их людьми. Нина Ивановна подмечает и это, размышляя о том, как разъединение общества, постоянно поддерживаемое разделение на МЫ и ОНИ приводит к тому, что одна группа перестает видеть людей в другой. Этот же процесс шел в то же самое время в нацисткой Германии.

Истории женщин, с которыми она познакомилась в лагерях, ужасают незаслуженным злом, причиненном им:

Скучно стало в палате, когда Клаву выписали.

А подружка ее рассказала:

— Ох и лихая девка была Клавка! Самая отчаянная в нашем отряде: два ордена не зря дали. И как не повезло. Пролежала с рацией двое суток в болоте, передавала о немецком передвижении. Ночью мороз. Ноги к сапогам примерзли. Хотела встать — не идут ноги. Поползла на коленях. А куда ползти? Немцы рядом. Рацию утопила. Решила помирать. А немцы наскочили. Она без сознания. Подобрали. Когда в себя пришла, говорит: «Я из соседней деревни, за клюквой ходила, заблудилась». Проверить не могут, отступают немцы, деревню уже наши заняли. Положили в лазарет, два пальца на ноге отняли, отправили в Германию работать. Наши пришли: «Почему жива осталась? К немцам перешла?» Дали десятку.

Много их, девушек, получивших десятку в родной стране за то, что остались живы. Но не все, как Клава, сохраняют улыбку, белозубую и доверчивую, песню и смех. Вероятно, потому, что не пришлось на ее долю другого страшного задания — добывать сведения путем сожительства с немецкими офицерами.

Были и такие: в спецшколах разведчиков девушек обучали, что во имя Родины надо идти на все. В этом комсомольский долг. Его выполняли. Но у выполнивших оставалась опустошенность в глазах, цинические складочки у рта и легко вспыхивавшая раздраженность, в которой — при на рожон.

О.А. Адамова-Слиозберг

О.А. Адамова-Слиозберг

Я вошла в детскую. Сын сидел в постельке. Я ему сказала:

— Я уезжаю в командировку, сыночек, оставайся с Марусей, будь умным.

Губки его искривились:

— Как странно! То папа уехал в командировку, теперь ты уезжаешь, вдруг уедет Маруся — с кем же мы останемся?

«Путь» О.А.Адамова-Слиозберг

Ольга Львовна безусловно обладала литературным даром, ее способность подметить незначительные на первый взгляд, но такие красноречивые детали поразительна! Судьба, доставшаяся Ольге Львовне, предоставила достаточно материала для ее воспоминаний: арест и незамедлительный расстрел мужа в марте 1936 года, ее собственный арест в апреле того же года, Лубянка, Бутырка, Соловки, Казанская тюрьма, этап на Колыму, Магадан, освобождение, «вечное поселение» на Колыме, получение разрешения на выезд с Колымы, нелегальное прибытие в Москву к семье (пораженцам не разрешалось приезжать в большие города, тем более в столицу), повторный арест, колесо завертелось снова. Окончательное освобождение лишь в 1955 году, реабилитация в 1956.  Двадцать лет ада, забравшие так много: детство сына, двух мужей, доверие.

Обвинительное заключение было составлено удивительно глупо: там было сказано, что Муратов (товарищ мужа по университету) говорил какому-то Моренко, что он завербовал меня в террористическую организацию с целью убийства Кагановича и что я «могла слышать» какой-то разговор между Муратовым и моим мужем 5 декабря 1935 года.

Это было так фантастично, так неопределенно. Но по этому обвинению мне вменили ст.58 п.8 через 17 — террор, грозившую мне лишением свободы не ниже восьми лет или даже смертной казнью. Все это объяснил мне при вручении обвинительного заключения какой-то полковник. Подписал обвинительное заключение Вышинский, оканчивалось оно словами: «… оказала следствию упорное сопротивление и ни в чем не призналась…»

Я сидела в Пугачевской башне и думала о том, что здесь сидел Пугачев, а сейчас сижу я и что политик очень уж измельчал.

Воспоминания О.Л.Адамовой-Слиозберг – одна из важнейших книг о ГУЛАГе, на мой взгляд. Ее голос однозначно должен быть услышан.

Е.И.Ухналев незадолго до ареста

Е.И.Ухналев незадолго до ареста

«Это мое» Е.И.Ухналев

Имя Евгения Ухналева я, к своему стыду, впервые услышала на экскурсии в «Эрарте», его работы входят в постоянную экспозицию. А ведь он был и главным архитектором Эрмитажа и его ведущим художником. Более того, именно Евгений Ухналев является автором дизайна Государственного герба РФ, герба и флага Санкт-Петербурга, знака Президента РФ и знака губернатора Санкт-Петербурга и многих других знаков отличий.

Но до этого было далеко и многое придется пережить будущему художнику.

Я проучился месяца два (в судостроительном техникуме) и познакомился с такими же огольцами, как и я, в том числе с Юрой Благовещенским. И со временем, естественно, мы стали выяснять друг про друга, кто где учился, кто чем интересуется. И, очевидно, я ему рассказал, как мы мальчишками играли в войну, и про значки рассказал. А спустя какое-то время он начал специально заводить об этом разговор, наводить на определенные темы, например, что это хорошее дело, что надо бороться с советской властью. Конечно, он не впрямую говорил об этом, а только намекал. Рассказывал, что его отца посадили в 1937-м, что надо мстить. Мне не нравились эти разговоры, я все время пытался уйти от них. Но я не боялся — подумаешь, подростковый треп. По сути, мы еще были детьми, не приспособленными к тому злу, которое царило вокруг, ничего не понимали. А Юра все распалялся. Например, однажды сказал, что нужно обязательно достать оружие. И почти сразу познакомил меня с каким-то то ли Ивановым, то ли Петровым, который коллекционировал оружие. Мы пришли к нему домой, и я увидел, что вся его маленькая комнатушка завалена самым разнообразным старым оружием и книгами об этом оружии. У меня, как у любого мальчишки, естественно, разгорелись глаза. И я решил купить у него пистолет — маленький браунинг с двумя патронами. За 150 рублей — огромные деньги по тем временам. Но денег у меня, естественно, не было, так что мы договорились — я возьму этот пистолетик, а через несколько дней принесу деньги. Пистолет пробыл у меня ровно сутки. Когда стемнело, мы с нашей компанией из СХШ поехали в Парк Победы, который весь был заболочен и зарос кустарником, а другого парка не было. Там выстрелили пару раз в воздух, а на следующий день я вернул пистолет, потому что, естественно, таких денег никогда бы не смог собрать. Да и пистолет мне был не нужен. Помню, что очень долго извинялся, что патронов не осталось. И на этом все закончилось.

А буквально через несколько дней меня арестовали.

Обвинение, предъявленное Ухналеву, просто смехотворно:

<…> следствие шло гладко, следователь доброжелательно клепал свое дело.

По их мнению, мы собирались рыть подкоп из Ленинграда в Москву под Кремль, под Мавзолей. Ну как же, возмущался я, это же невозможно! «Почему невозможно, — доброжелательно отвечал следователь, — сейчас существуют специальные машины». Да, говорил я, но у нас же не было такой машины. «Но ты же понимаешь, что такая машина есть, — отвечал следователь, — а раз она есть — значит, ее можно приобрести». Ну, отвечал я, теоретически, конечно, можно. И вот так вырисовывалось дело. А подкоп мы рыли, естественно, чтобы взорвать товарища Сталина — или во время майских праздников, или во время ноябрьских, зависело от того, как бы мы успели дорыть. А оружие нам нужно было, чтобы стрелять по солидным автомобилям большого начальства здесь, в Ленинграде. Например, чтобы совершить террористическое нападение на маршала Говорова… И вот меня уговаривают, что это сделать легко, потому что известно же, где живет маршал — в таком-то доме на Петроградской. И мне приходится отвечать, что в принципе, по логике, да, возможно. Я не влезал ни в какие споры.

Отсидев 6 лет из 25, на которые он был осужден, Евгений Ильич вернулся в Ленинград и начал работать. Не имея высшего образования, но пройдя школу в шаражке у истинных мастеров пера и кисти, работал чертёжником и архитектором, а затем стал главным архитектором Эрмитажа. Вот такой крутой поворот.

Воспоминания Ухналева невероятно интересно читать, сквозь его комментарии, его размышления проглядывает его личность, его характер, а значит, чтение его книги – это живое, интересное общение с незаурядным человеком.

Для меня было особенно волнительно читать его размышления о культуре, о Эрмитаже, о вещах, хранящихся в музее. Удивительно точное наблюдение:

Я давно пришел к выводу, что человек посещает музей трижды, в трех разных ипостасях: сначала, когда он достаточно молод и глуп, он просто смотрит на то, что нарисовано на картинах; вторая стадия, более совершенная, скорее относится к художникам, которые в определенном возрасте начинают посещать музей, чтобы посмотреть и понять, как это сделано; и третья стадия, которой я достиг, проработав в Эрмитаже несколько лет, – человек приходит в музей, чтобы ощутить всю его ауру.

А вот что сам художник пишет о своей картине, которую я обожаю, очень мне близка и картина и образ, стоящий за ней, мечтаю о репродукции:

А вот картина «Это мое» — сборная солянка, то есть совершенно нереальный буфет. Такого несимметричного буфета просто не может быть. Хотя какие-то детальки в нем есть и от моего собственного буфета. Но дело в том, что я вообще не люблю симметрию, так что я старался брать элементы самых разных стилей. А уже на нем, на нарисованном буфете, располагается натюрморт, составленный из вещей, принадлежащих нам. Это мир моих вещей, в котором я живу. Это некое мещанство, в котором я не вижу ничего обидного — пусть страдают те, у кого всего этого нет. По складу ума, по духовному складу я викторианец. Сейчас я особенно чувствую свою несовременность, причем у меня это ощущение появилось еще тогда, когда у других его не было. Я очень люблю вещи, я к ним страшно привыкаю. Расставаться с какой-то вещью — для меня это физическое страдание, как будто я отдаю свою руку или ногу. И «Это мое» — оно как раз об этом. Сейчас эта работа находится в Сан-Франциско у одного чудесного человека.

 

«Это мое», Евгений Ухналев. Частная коллекция, США.

«Это мое», Евгений Ухналев. Частная коллекция, США.

 

Ну что ж, продолжение следует, как говорится. Пост и так получился длинным, а мы едва перевалили за середину моего списка.

Может быть, вы уже читали кого-то из моего списка? Поделитесь своими впечатлениями, мне очень интересно, что удивило и вызвало отклик у вас?

Поделиться
FacebookVKTwitterPinterestEmail